– Но в Москву попасть мечтаю, – сказала Милица. – Меня всегда тянуло в столицу.
Миша Стендаль поправил очки и приобрел сходство с Грибоедовым, прибывшим на первую аудиенцию к персидскому шаху. Он решился:
– Деньги достать можно.
– Откуда? – сокрушенно произнес Грубин. – Нам даже занять не у кого. Если я к своей двоюродной сестре приду, она меня с лестницы спустит. Решит, что я авантюрист.
– А ты ей паспорт покажи, – пискнул от двери Удалов, но никто не обратил внимания на его слова.
– Может, у тебя, Ванда Казимировна? – спросил Грубин. – Ты же директор.
– Нет, – сказала Ванда не задумываясь, – мы только что гарнитур купили. Савич, подтверди.
– Купили, – сказал Савич и расстроился, потому что жене не поверил, но не посмел оспорить ее слова. Сам он свободных денег не имел, да и не нуждался в них. Зарплату сдавал домой, получал рубль на обед и когда нужно – на книгу.
«Так мы и не стали молодыми», – подумала Елена. Ванда когда-то была мотовкой, хохотушкой, цены деньгам не знала и знать не желала. А привыкла к деньгам постепенно. И сидит сейчас в юной Ванде пожилая директорша, которая не любит расставаться с копейкой. Так что молодость наша – только видимость.
– У меня есть шестьдесят рублей, – проговорила Елена.
– Не тот масштаб, – сказал Грубин.
– Может, отложим отъезд? – спросил Савич.
– Нельзя, – ответил Грубин. – Вы же знаете.
Он вылез из-под стола с букетиком зеленых листьев, что выросли за ночь в том месте пола, куда пролилось зелье. Листья он намеревался исследовать, попытаться определить состав жидкости.
– Вы же знаете, – сказал Грубин, – с каждой минутой следы эликсира в нашей крови рассасываются. День-два – и ничего не останется. На основе чего будут работать московские ученые? Любая минута на учете. Или мы выезжаем ночным поездом, либо можно вообще не ехать.
– Вот я и говорю, – продолжил Стендаль. – Деньги достать можно, и вполне официально. Я начну с того, что наши события произошли именно в городе Великий Гусляр. А кто знает о нашем городе? Историки? Статистики?
Географы? А почему? Да потому, что Москва всегда перехватывает славу других городов. Я сам из Ленинграда, хотя уже считаю себя гуслярцем. И что получается? В Кировском театре почти балерин не осталось – Москва переманила. Команда «Зенит» успехов добиться не может – футболистов Москва перетягивает. А почему метро в Ленинграде позже, чем в Москве, построили? Все средства Москва забрала. А о Гусляре и говорить нечего, даже и соперничать не приходится. А почему бы не посоперничать? Обратимся в нашу газету!
– Правильно, Миша, – поддержала его Шурочка. – А раньше Гусляр, в шестнадцатом веке, Москве почти не уступал. Иван Грозный сюда чуть столицу не перенес.
– Красиво говоришь, – сказал Алмаз. – Город добрый, да больно мелок. Даже если здесь совершенное бессмертие изобретут, все равно с Москвой не тягаться.
– Газета добудет нам денег, – продолжал Стендаль, – опубликует срочно материал. И завтра утром мы отбываем в Москву. И нас уже встречают там. Разве не ясно? И Гусляр прославлен в анналах истории.
– Ну-ну, – сказал Алмаз. – Попробуй.
Стендаль блеснул очками, обводя взглядом аудиторию. Остановил взгляд на Милице.
– Милица Федоровна, вы со мной не пойдете?
– Ой, с удовольствием, – согласилась Милица. – А редактор молодой?
– Средних лет, – сдержанно ответил Стендаль.
– Тогда я возьму мой альбом. Там есть стихи Пушкина.
28
Пленка, которую принес с птицефермы фотограф, никуда не годилась. Ее стоило выкинуть в корзину, пусть мыши разбираются, где там несушки, а где красный уголок. Так Малюжкин фотографу и сказал. Фотограф обиделся. Машинистка сделала восемь непростительных опечаток в сводке, которая пойдет на стол к Белосельскому. Малюжкин поговорил с ней, машинистка обиделась, ее всхлипывания за тонкой перегородкой мешали сосредоточиться.
Степан Степанов из сельхозотдела, консультант по культуре, проверял статью о художниках-земляках. Пропустил ляп: в очерке сообщено, что Рерих – баталист. Малюжкин поговорил со Степановым, и тот обиделся.
К одиннадцати половина редакции была обижена на главного, и оттого Малюжкин испытывал горечь. Положение человека, имеющего право справедливо обидеть подчиненных, возносит его над ними и лишает человеческих слабостей. Малюжкину хотелось самому на кого-нибудь обидеться, чтоб поняли, как ему нелегко.
День разыгрался жаркий. Сломался вентилятор; недавно побеленный подоконник слепил глаза; вода в графине согрелась и не утоляла жажды.
Малюжкин был патриотом газеты. Всю сознательную жизнь он был патриотом газеты. В школе он получал плохие отметки, потому что вечерами переписывал от руки письма в редакцию и призывал хорошо учиться. В институте он пропускал свидания и лекции и подкармливал пирожками с повидлом нерадивых художников. Каждый номер вывешивал сам, ломал, волнуясь, кнопки и долго стоял в углу – глядел, чем и как интересуются товарищи. Новое полотнище, висящее в коридоре, было для Малюжкина лучшей, желанной наградой, правда, наградой странного свойства – со временем она переставала радовать, теряла ценность, требовала замены.
Иногда вечерами, когда институт таинственно замолкал и лишь в коридорах горели тусклые лампочки, Малюжкин забирался в комнату профкома, где за сейфом старились пыльные рулоны прошлогодних стенгазет, вытаскивал их, сдувал пыль, разворачивал на длинном столе, придавливал углы тяжелыми предметами, приклеивал отставшие края заметок и похож был на донжуана, перебирающего коллекцию дареных фотографий с надписями «Любимому» и «Единственному».